До сих пор у меня хранятся их кресты и алтари походные, металлические. А мою бабку поп в старообрядческой церкви не хотел отпевать, якобы "давно отошла от их церкви". Пришлось много заплатить тому попу.
Из статьи НИКИТЫ КРИЧЕВСКОГО.
"Перенесёмся в Москву 1771 года, где в тот год свирепствовала эпидемия чумы (моровой язвы). В 1768-1774 годах шла война с Турцией, сопровождавшаяся, кроме громких побед, вспышками чумы в обеих армиях. Несмотря на все предосторожности, зараза прокралась вглубь России: в августе 1770 года чума была уже в Брянске, а в ноябре в Москву был доставлен первый больной чёрной смертью русский офицер, вскоре скончавшийся.
Через считаные дни умер его лекарь, а всего тогда в госпитале ушли в мир иной около 30 человек с идентичными язвенными симптомами.
То был первый очаг моровой язвы в Москве. Вторым стал московский Большой суконный двор, куда была поставлена заражённая шерсть из союзнической туркам Речи Посполитой: уже в начале марта 1771 года на фабрике умерло порядка 100 работников.
В Петербурге приход чумы восприняли крайне серьёзно. Уже первый в 1771 году указ Екатерины II "О предосторожностях против заразительной болезни, оказавшейся в Польских Провинциях, прилежащих к Турецким границам", изданный в продолжение манифеста от 31 декабря 1770 года "О предосторожностях от заразительной болезни, появившейся в Польских Провинциях", весьма подробно расписывал меры против проникновения чумы в Россию.
Всего же в 1771 году эпидемии было посвящено более 26% всех императорских указов, притом что чума так и не проникла в Петербург.
25 марта 1771 года императрица издала именной указ московскому генерал-губернатору графу Петру Салтыкову, где определила действия властей против охватывавшей Москву гуманитарной катастрофы. Первым пунктом предписывалось "отвести в нарочитом от Москвы расстоянии несколько церквей и при них хоронить всех умерших, кто бы таков ни был, а внутри города не хоронить никого впредь до указа", а пятым - "употребить всё старание, чтоб больным в съестных припасах и во всём нужном ни малейшего недостатка не было".
В августе, когда волна смертей накрывала Москву всё больше, императрица приказала привлечь к рытью ям и захоронениям даже преступников, закрыть присутственные места, приостановить судопроизводство, отправлять на каторгу уличённых в выбрасывании из домов мёртвых тел, а для охраны порядка создать специальный полицейский батальон с жалованьем от одного до полутора рублей в месяц с обеспечением солдатским провиантом.
Однако, несмотря на все старания, эпидемия и паника быстро распространялись. К середине сентября положение обострилось настолько, что из Москвы ретировались даже градоначальники, в частности "самоудалился" московский гражданский губернатор Иван Юшков (в обычное время Юшков занимался в основном возведением собственных зданий-дворцов и, конечно, коллекционированием предметов роскоши: после его смерти одной серебряной посуды было описано на 40 пудов).
Но больше всего жителей потрясло то, что из Москвы, невзирая в первую очередь на мартовский именной указ, сбежал в своё подмосковное имение Марфино московский генерал-губернатор, герой Семилетней войны граф Пётр Салтыков.
Москвичи остались один на один с чумным чудищем, поедавшим жителей на глазах. (За своё дезертирство Салтыков никакой ответственности не понёс: был всего лишь уволен с должности.)
В сентябрьские дни 1771 года обезумевшие москвичи, брошенные властью, запертые в городе карантинами, пленённые ворьём и мародёрами, надеялись только на Всевышнего, собираясь на Варварке у чудотворной иконы Боголюбской Богоматери.
Московский архиепископ Амвросий, понимая, что скопление народа ещё более способствует распространению заразы, потребовал запретить молебны, а саму икону спрятать. У народа отняли последнюю надежду.
15 сентября 1771 года в неуправляемой Москве разразился Чумной бунт, причём повод, как и при Соляном, Медном бунтах и при Хованщине, вновь оказался фальшивым: у людей отняли икону, симулякр, тогда как весь гнев следовало обратить на предателей во власти.
Очумевшая толпа ворвалась в Кремль и по привычке разгромила Чудов монастырь. На следующий день та же участь постигла Донской монастырь, где был обнаружен и зверски убит отдавший "антинародный приказ" Амвросий, затем были разграблены дома знати и карантинные заставы.
Только через три дня толпу утихомирил присланный ещё весной из Петербурга генерал-поручик Пётр Еропкин со своими гренадёрами: они просто и бесхитростно расстреляли людей из пушек, в переулках добивая бунтовщиков шашками.
А ещё через неделю, когда в Москве наступили ранние холода и эпидемия заметно ослабла, в город прибыл наводить порядок екатерининский фаворит граф Григорий Орлов. Ему и достались лавры победителя: как написал поэт Василий Майков, "Орловым от беды избавлена Москва".
От чумы 1771 года погибло, по разным оценкам, от 57 до 100 тысяч москвичей. Если учесть, что численность населения Москвы в тот период составляла 150-160 тысяч человек, город за один год потерял порядка половины жителей.
В страшные дни эпидемии чумы 1771 года под Москвой было основано не только Рогожское, но и Преображенское кладбище. Тогда в Москве нашёлся беспоповец Илья Ковылин (1731-1809), бывший крепостной крестьянин князя Алексея Голицына, вскоре после 1771 года откупившийся от своего владельца и впоследствии ставший одним из богатейших московских купцов.
Ковылин, тогда ещё формально крепостной, вызвался за собственные деньги соорудить и содержать за Камер-Коллежским валом (в то время границей Москвы) карантин, больницу и богадельню, а также обустроить кладбище недалеко от Преображенской заставы на землях подмосковного села Черкизова.
Нынче уже не выяснить, что двигало Ковылиным: может, благородство и желание помочь москвичам, а может, надежда на создание собственной федосеевской обители, но, скорее всего, и то, и другое.
Москва тогда представляла собой апокалипсис, как сказали бы сегодня: любой, абсолютно любой житель города мог подхватить заразу и через короткое время, покрытый язвами и струпьями, оказаться выброшенным на улицу, а после зарытым в общей могиле.
Созванные со всей Москвы беспоповцы, ведомые и финансируемые Ковылиным, обеспечивали больным сносный уход и пищу, осуществляли перевозку и складирование частного и выморочного имущества, а умерших хоронили тут же, на вновь созданном кладбище.
Неудивительно, что народ устремился в Черкизово и охотно перекрещивался, внимая увещеваниям Ковылина о том, что чума послана на Русь за никонианскую измену (здесь Ковылин не был первопроходцем: то же самое говорили за 117 лет до него, во время морового поветрия 1654 года).
Впоследствии многие адепты правительственной церкви пытались очернить Ковылина, писали, что в те дни "сто лошадей Ковылина употреблены были на перевозку выморочного имущества. Иконы, бархат, парчи, наличные деньги - всё свозилось в кладовые Ковылина", то есть, по сути, Ковылина и беспоповцев выставляли мародёрами.
Однако авторы забывали, что в Москве действовал екатерининский указ от 12 октября 1771 года "Об учинении смертной казни тем, кои дерзнут входить в вымершие домы и грабить там оставшиеся пожитки", по которому мародёрам полагалась смертная казнь на месте преступления.
Возможно, многие и хотели бы поживиться бесхозным имуществом, но их останавливала, во-первых, опасность заразиться, во-вторых, перенос вируса на собственное имущество, в-третьих, неминуемая кара если не на месте преступления, то при перевозке (реализации) награбленного.
После окончания эпидемии Ковылин быстро отстроил богадельню, многие здания были возведены в подражание Выгорецкой пустыни, однако скромное убранство Преображенской обители не идёт ни в какое сравнение с пышностью архитектурного ансамбля Рогожской слободы.
Умер Ковылин в 1809 году в почёте и уважении, пожертвовав Преображенской общине в общей сложности 300 тысяч рублей (вольнонаёмным полицейского батальона во время эпидемии чумы платили от одного до полутора рублей в месяц).
Похоронили Ковылина на том же Преображенском кладбище, рядом с первой возведённой им часовней. И по сию пору могила содержится в полном порядке и регулярно реставрируется.
С Выгом (Выговским общежительством, впрочем, не только с ним, но и с другими общежительствами и толками) связан любопытный эпизод из жизни старообрядчества: поиск, выменивание, приобретение и даже воровство старинных книг, икон и других артефактов дораскольного периода в пользу старообрядческих "заказчиков".
Одной из задач Выговского общежительства стало воссоздание мировоззренческой канвы Раскола посредством собирания свидетельств истинности дониконианской веры.
Выполнением поручений коллекционеров, заданий, щедро финансируемых как за счёт собственных доходов обители, так и посредством взносов и пожертвований, занимались разъезжавшие по всей России под видом купцов, промышленников, миссионеров специальные агенты.
С выговскими коммивояжёрами были тесно связаны офени, члены одного из самых закрытых неформальных сообществ. Вот как интерпретировал офеней, по-современному - участников социально-хозяйственных сетей, Владимир Даль:
"Офеня - ходебщик, кантюжник, разносчик с извозом, коробейник, щепетильник, мелочной торгаш, вразноску и вразвозку по малым городам, сёлам, деревням, с книгами, бумагой, шёлком, иглами, с сыром и колбасой, с серьгами и колечками. Для беседы между собою, при торговле, офенями искони придуман свой офенский язык".
Появление офеней теряется в русском средневековье: считается, что впервые они заявили о себе в конце XV века, когда передвигаться по Руси стало более или менее безопасно (помимо начитанности, часто, однако, поверхностной, показной, и умения торговаться, офени владели насущными тогда навыками рукопашного боя).
На самом деле офеней в XV веке, скорее всего, просто идентифицировали, а странников, торговцев, на Руси всегда было в избытке. К слову, "офенская" общность была весьма распространена и в Советском Союзе (правда, без какой-либо идеологической окраски), когда в роли офеней выступали инвалиды, ограниченные в передвижении или лишённые возможности говорить и слышать.
По сию пору неизвестно не только происхождение офеней, но и этимология слова. Некоторые учёные были уверены, что офенский язык придумали и активно использовали не столько офени, сколько раскольники.
Вот пример офенской речи: "Масу зетил еный ховряк, в хлябом костре Ботусе мастырится клёвая оклюга, на мастырку эбетой биряют скень юс - поерчим на масовском остряке и повершаем, да пулим шивару". (Мне говорил один господин, что в столичном городе Москве строится чудесная церковь, на строительство делаются щедрые пожертвования - так поедем туда на моей лошади и посмотрим, а после купим товар.)
Власти всерьёз опасались, что офенский язык применяется для того, чтобы скрыть антигосударственные замыслы старообрядцев и других врагов государств», проводились даже специальные расследования (составить словарь офенского языка поручили Владимиру Далю), но доказательств не нашли..."
Наконец, ещё один интересующий нас раскольнический толк - бегуны (странники) - возник в 1766 году в деревне Сопелки Ярославской губернии.
Это согласие, имеющее уже весьма косвенное отношение к беспоповству, удостоено нашего внимания прежде всего по причине отшлифованных за полтора века конспирационных компетенций и специфической инфраструктуры, коими в начале XX века успешно пользовали революционеры, а в советские времена - бродяги и тунеядцы.
При случае обратите внимание на сохранившийся московский магазинчик-музей "Оптовая торговля кавказскими фруктами Каландадзе" на Лесной улице, в подвале которого в 1905-1906 годах располагалась подпольная типография.
Возможно, та лавка никакого отношения к бегунам и не имела, но то, что при её обустройстве был использован специфический опыт странников.
По сути, бегуны представляли ещё одну, третью ветвь старообрядчества: одни стали записными, легализовали свои религиозные убеждения; другие,"укрывшись за попам"», пребывали в полулегальном, неформально иерархическом статусе; а бегуны полностью ушли на нелегальное положение.
Journal information